Неточные совпадения
— «Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально, не любя
свою дочь, любить чужого
ребенка. Что он
понимает в любви к
детям, в моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это желание сделать мне больно! Нет, он любит другую женщину, это не может быть иначе».
— Да, но ты не забудь, чтò ты и чтò я… И кроме того, — прибавила Анна, несмотря на богатство
своих доводов и на бедность доводов Долли, как будто всё-таки сознаваясь, что это нехорошо, — ты не забудь главное, что я теперь нахожусь не в том положении, как ты. Для тебя вопрос: желаешь ли ты не иметь более
детей, а для меня: желаю ли иметь я их. И это большая разница.
Понимаешь, что я не могу этого желать в моем положении.
И он, связав это слово с
своим прощением, с
своею привязанностью к
детям, теперь по-своему
понимал его.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю
свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как
дети, не
понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как
дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем
дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
— Я только одно еще скажу: вы
понимаете, что я говорю о сестре, которую я люблю, как
своих детей. Я не говорю, чтоб она любила вас, но я только хотела сказать, что ее отказ в ту минуту ничего не доказывает.
— Вы, однако ж, пристроили
детей Катерины Ивановны. Впрочем… впрочем, вы имели на это
свои причины… я теперь все
понимаю.
И тут только
понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с
своею чахоткой и со стуканием об стену головою.
—
Понимаю. Они совсем и не грозят донести; они говорят только: «Мы, конечно, не донесем, но, в случае если дело откроется, то…» вот что они говорят, и все; но я думаю, что этого довольно! Дело не в том: что бы там ни вышло и хотя бы эти записки были у меня теперь же в кармане, но быть солидарным с этими мошенниками, быть их товарищем вечно, вечно! Лгать России, лгать
детям, лгать Лизе, лгать
своей совести!..
В Сибири Бахареву часто приходилось встречаться с образованными честными людьми; он чутьем
понял могучую силу образования и желал видеть в
своих детях прежде всего образованных людей.
У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и „что-де
поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче
детей, может быть даже босоногих, много-много что развлекавшие
свой досуг где-нибудь картишками и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги.
Знал Алеша, что так именно и чувствует и даже рассуждает народ, он
понимал это, но то, что старец именно и есть этот самый святой, этот хранитель Божьей правды в глазах народа, — в этом он не сомневался нисколько и сам вместе с этими плачущими мужиками и больными их бабами, протягивающими старцу
детей своих.
Мужчины были одеты по-китайски. Они носили куртку, сшитую из синей дабы, и такие же штаны. Костюм женщин более сохранил
свой национальный характер. Одежда их пестрела вышивками по борту и по краям подола была обвешана побрякушками. Выбежавшие из фанз грязные ребятишки испуганно смотрели на нас. Трудно сказать, какого цвета была у них кожа: на ней были и загар, и грязь, и копоть. Гольды эти еще знали
свой язык, но предпочитали объясняться по-китайски.
Дети же ни 1 слова не
понимали по-гольдски.
Дети года через три стыдятся
своих игрушек, — пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было
понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Марья Маревна учила толково, но тут между
детьми сказалась значительная разница. Тогда как Мишанка быстро переходил от азбуки к складам, от складов к изречениям и с каким-то упоением выкрикивал самые неудобопроизносимые сочетания букв, Мисанка то и дело тормозил успешный ход учебы
своей тупостью. Некоторых букв он совсем не
понимал, так что приходилось подниматься на хитрость, чтобы заставить его усвоить их. В особенности его смущали буквы Э, Q и V.
Долго спустя я
понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни
своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как
дети, и редко стыдятся быть несчастными.
Авдотья Максимовна, в пору зрелости оставшаяся
ребенком в
своем развитии, не умеющая
понимать — ни себя самое, ни
свое положение, ни окружающих людей, увлекается наущениями Арины Федотовны и пленяется Вихоревым…
— И это вам скажет всякий умный человек, понимающий жизнь, как ее следует
понимать, — проговорила Бертольди. — От того, что матери станут лизать
своих детей,
дети не будут ни умнее, ни красивее.
Я еще подошел к клетке и долго смотрел сквозь железные полосы в страшные глаза львицы. Она хотела защитить
свое дитя, и,
поняв, что это для нее невозможно, она была велика в
своем грозном молчании.
— Конечно, нет, gnadige Frau. Но,
понимаете, мой жених Ганс служит кельнером в ресторане-автомате, и мы слишком бедны для того, чтобы теперь жениться. Я отношу мои сбережения в банк, и он делает то же самое. Когда мы накопим необходимые нам десять тысяч рублей, то мы откроем
свою собственную пивную, и, если бог благословит, тогда мы позволим себе роскошь иметь
детей. Двоих
детей. Мальчика и девочку.
Тогда я ничего не
понимал и только впоследствии почувствовал, каких терзаний стоила эта твердость материнскому сердцу; но душевная польза
своего милого
дитяти, может быть, иногда неверно понимаемая, всегда была для нее выше собственных страданий, в настоящее время очень опасных для ее здоровья.
— Вы не
дитя, вы можете
понимать. Я вам скажу
свою историю и все, что я перенес в этой жизни. Когда-нибудь вы вспомните старого друга, который вас очень любил,
дети!..
Это наивное раздвоение
ребенка и размышляющей женщины, эта детская и в высшей степени правдивая жажда истины и справедливости и непоколебимая вера в
свои стремления — все это освещало ее лицо каким-то прекрасным светом искренности, придавало ему какую-то высшую, духовную красоту, и вы начинали
понимать, что не так скоро можно исчерпать все значение этой красоты, которая не поддается вся сразу каждому обыкновенному, безучастному взгляду.
Она
поняла, что он нашел его, обрадовался
своей находке и, может быть, дрожа от восторга, ревниво спрятал его у себя от всех глаз; что где-нибудь один, тихонько от всех, он с беспредельною любовью смотрел на личико
своего возлюбленного
дитяти, — смотрел и не мог насмотреться, что, может быть, он так же, как и бедная мать, запирался один от всех разговаривать с
своей бесценной Наташей, выдумывать ее ответы, отвечать на них самому, а ночью, в мучительной тоске, с подавленными в груди рыданиями, ласкал и целовал милый образ и вместо проклятий призывал прощение и благословение на ту, которую не хотел видеть и проклинал перед всеми.
— Миром идут
дети! Вот что я
понимаю — в мире идут
дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы
свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно — соединят!
— Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать
своего ребенка — и затем умереть. Вы сможете выкормить его —
понимаете — вы будете следить, как он у вас на руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод…
«“Ох, устала, ох, устала!” — припоминал он ее восклицания, ее слабый, надорванный голос. Господи! Бросить ее теперь, а у ней восемь гривен; протянула
свой портмоне, старенький, крошечный! Приехала места искать — ну что она
понимает в местах, что они
понимают в России? Ведь это как блажные
дети, всё у них собственные фантазии, ими же созданные; и сердится, бедная, зачем не похожа Россия на их иностранные мечтаньица! О несчастные, о невинные!.. И однако, в самом деле здесь холодно…»
Сверстов
понял его и встал на четвереньки; мгновенно же на спину к нему влезли маленький Лябьев, два дворовые мальчика и девочка, которая была посмелее. Сверстов провез их кругом всей залы и, наконец, в
свою очередь, скомандовал им: «Долой!»
Дети соскочили с него и все-таки побежали было за ним, но он им сказал...
В таком тоне разговор длился с полчаса, так что нельзя было
понять, взаправду ли отвечает Петенька или только отделывается. Поэтому как ни вынослив был Иудушка относительно равнодушия
своих детей, однако и он не выдержал и заметил...
«И пойдут они, как бараны на бойню, не зная, куда они идут, зная, что они бросают
своих жен, что
дети их будут голодать, и пойдут они с робостью, но опьяненные звучными словами, которые им будут трубить в уши. И пойдут они беспрекословно, покорные и смиренные, не зная и не
понимая того, что они сила, что власть была бы в их руках, если бы они только захотели, если бы только могли и умели сговориться и установить здравый смысл и братство, вместо диких плутень дипломатов.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее
понимал, что эти люди не могут стать
детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет
свой огонь и неслиянно будет гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
— И всё это от матерей, от баб. Мало они
детям внимания уделяют, растят их не из любви, а чтоб скорей
свой сок из них выжать, да с избытком! Учить бы надо ребят-то, ласковые бы эдакие училища завести, и девчонкам тоже. Миру надобны умные матери — пора это
понять! Вот бы тебе над чем подумать, Матвей Савельев, право! Деньги у тебя есть, а куда тебе их?
Они сделали все, чтоб он не
понимал действительности; они рачительно завесили от него, что делается на сером свете, и вместо горького посвящения в жизнь передали ему блестящие идеалы; вместо того чтоб вести на рынок и показать жадную нестройность толпы, мечущейся за деньгами, они привели его на прекрасный балет и уверили
ребенка, что эта грация, что это музыкальное сочетание движений с звуками — обыкновенная жизнь; они приготовили
своего рода нравственного Каспара Гаузера.
В конце этого психологического процесса Маркушка настолько сросся с
своей идеей, что существовал только ею и для нее. Он это сам сознавал, хотя никому не говорил ни слова. Удивление окружавших, что Маркушка так долго тянет, иногда даже смешило и забавляло его, и он смотрел на всех как на
детей, которые не в состоянии никогда
понять его.
Способный, живой
ребенок скоро
понял мать, а потом забрал и
свою волю, которая и привела его к роковой первой рюмочке.
Гости
поняли и стали собираться. Помню, Грузин, охмелевший от вина, одевался в этот раз томительно долго. Он надел
свое пальто, похожее на те капоты, какие шьют
детям в небогатых семьях, поднял воротник и стал что-то длинно рассказывать; потом, видя, что его не слушают, перекинул через плечо
свой плед, от которого пахло детской, и с виноватым, умоляющим лицом попросил меня отыскать его шапку.
Он чуть не закричал на жену. Около него суетилась повитуха; болтая в воздухе плачущим
ребенком, она что-то убедительно говорила ему, но он ничего не слышал и не мог оторвать
своих глаз от страшного лица жены. Губы ее шевелились, он слышал тихие слова, но не
понимал их. Сидя на краю постели, он говорил глухим и робким голосом...
Объединенные восторгом, молчаливо и внимательно ожидающие возвращения из глубины неба птиц, мальчики, плотно прижавшись друг к другу, далеко — как их голуби от земли — ушли от веяния жизни; в этот час они просто —
дети, не могут ни завидовать, ни сердиться; чуждые всему, они близки друг к другу, без слов, по блеску глаз,
понимают свое чувство, и — хорошо им, как птицам в небе.
Понимая, вероятно, что в лицее меня ничему порядочному не научат, он в то же время знал, что мне оттуда дадут хороший чин и хорошее место, а в России чиновничество до такой степени все заело, в такой мере покойнее, прочнее всего, что родители обыкновенно лучше предпочитают убить, недоразвить в
детях своих человека, но только чтобы сделать из них чиновника.
— Я много раз тебе говорила, что пока я не могу кинуть мужа без надзора; ты должен
понимать, что он
ребенок, а у него дед умирает, оставляя ему в наследство громадное состояние, которое без меня все прахом разлетится! А вот, бог даст, я все это устрою, и пусть тогда он живет как знает; я весь
свой нравственный долг исполню тогда в отношении его!
Я ручаюсь головою, что из тех полутораста молодых мужчин, которых я почти ежедневно вижу в
своей аудитории, и из той сотни пожилых, которых мне приходится встречать каждую неделю, едва ли найдется хоть один такой, который умел бы
понимать ненависть и отвращение к прошлому Кати, то есть к внебрачной беременности и к незаконному
ребенку; и в то же время я никак не могу припомнить ни одной такой знакомой мне женщины или девушки, которая сознательно или инстинктивно не питала бы в себе этих чувств.
Но не слыхать этих бесед Иды за окнами Шульцева дома, и проносящиеся мимо этих окон сами себе надоевшие праздные, скучные люди и молчаливо бредущий прохожий слышат и
понимают из них не более, чем каменный коломенский Иван и его расплывшаяся Марья, истуканами стоящие в зале, где василеостровская Ида
своим незримым рукоположением низводит наследственную благодать духа на
детей василеостровского Шульца.
Народ, столпившийся перед монастырем, был из ближней деревни, лежащей под горой; беспрестанно приходили новые помощники, беспрестанно частные возгласы сливались более и более в один общий гул, в один продолжительный, величественный рев, подобный беспрерывному грому в душную летнюю ночь… картина была ужасная, отвратительная… но взор хладнокровного наблюдателя мог бы ею насытиться вполне; тут он
понял бы, что такое народ: камень, висящий на полугоре, который может быть сдвинут усилием
ребенка, не несмотря на то сокрушает все, что ни встретит в
своем безотчетном стремлении… тут он увидал бы, как мелкие самолюбивые страсти получают вес и силу оттого, что становятся общими; как народ, невежественный и не чувствующий себя, хочет увериться в истине
своей минутной, поддельной власти, угрожая всему, что прежде он уважал или чего боялся, подобно
ребенку, который говорит неблагопристойности, желая доказать этим, что он взрослый мужчина!
Треплев. Был у нее
ребенок.
Ребенок умер. Тригорин разлюбил ее и вернулся к
своим прежним привязанностям, как и следовало ожидать. Впрочем, он никогда не покидал прежних, а, по бесхарактерности, как-то ухитрился и тут и там. Насколько я мог
понять из того, что мне известно, личная жизнь Нины не удалась совершенно.
— Положим, великая беда стряслась над Борисовыми, но не
понимаю, для чего ты принимаешь их дела под
свою опеку.
Детей у тебя немало, и дела твои далеко не в блестящем виде; а взять на
свое попечение еще многочисленное семейство с совершенно расстроенными делами, — едва ли ты с этим справишься.
Впрочем, для нее не существовало ни света, ни тьмы, ни худа, ни добра, ни скуки, ни радостей; она ничего не
понимала, никого не любила и себя не любила. Она ждала с нетерпением только выступления партии в дорогу, где опять надеялась видеться с
своим Сережечкой, а о
дитяти забыла и думать.
Комната, служившая местом всех этих событий, все опустевала, и, наконец, посреди ее остался один Плодомасов. Он смутно
понимал, что недавняя великая беда для него минула;
понимал, что все это сделала его ребенок-жена, но он также чувствовал и сознавал, что с этой бедою навсегда минула здесь и власть его. Бранка победила
своего пленителя, и над всем, что только Плодомасов имел в
своих владениях, он видел ее твердый благостный дух.
Бессеменов. Никогда не надо
детям давать больше того, сколько сам имеешь… И всего мне тяжелее, что не вижу я в них… никакого характера… ничего эдакого… крепкого… Ведь в каждом человеке должно быть что-нибудь
свое… а они какие-то… ровно бы без лиц! Вот Нил… он дерзок… он — разбойник. Но — человек с лицом! Опасный… но его можно
понять… Э-эхе-хе!.. Я вот, в молодости, церковное пение любил… грибы собирать любил… А что Петр любит?
Лизавету Васильевну она совершенно не узнала: напрасно Павел старался ей напомнить о сестре, которая с
своей стороны начала было рассказывать о
детях, о муже: старуха ничего не
понимала и только, взглядывая на Павла, улыбалась ему и как бы силилась что-то сказать; а через несколько минут пришла в беспамятство.
Он говорит, а рядом идут несколько мальчишек и слушают его; забавно это внимание! Что могут
понять юные ростки жизни в его речах? Вспоминаю я
своего учителя, — бил он
детей линейкой по головам и часто бывал выпивши.
— О, черт возьми! Опять это не ее дело! Состояние твое — и кончено… Что же, мы так целый век и будем на маменькиных помочах ходить? Ну, у нас будут
дети, тебе захочется в театр, в собрание, вздумается сделать вечер: каждый раз ходить и кланяться: «Маменька, сделайте милость, одолжите полтинничек!» Фу, черт возьми! Да из-за чего же? Из-за
своего состояния! Ты, Мари, еще молода; ты, может быть, этого не
понимаешь, а это будет не жизнь, а какая-то адская мука.